facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. №1. 2018 г.
/

Александр Давыдов. МИЛЛЕНИУМ. КОМЕДИЯ


 
Это вступление к моей написанной на переломе тысячелетий «эпопее», состоящей из пяти повестей, из которых опубликованы только две: «45 дней с родными душами» и «Свидетель жизни». Но этот текст имеет и самостоятельное значение.
А. Д.


Уж не знаю, прожил ли я жизнь, пережил от и до, сверху донизу, вдоль и поперек, или она сама себя изжила, обрыдла себе самой, тихо сошла на нет на исходе тысячелетия. Миллениум, казалось, сулит катастрофы, грозные знамения. Не скажу, что у меня пристрастье к бедам, но тихое увяданье все-таки больше томит мою нетерпеливую душу. Слом тысячелетий мне в детстве виделся совершенным, блистательным будущим. Что свершится потом, я не пытался вообразить. На то и всей эпохе недостало фантазии. Оказался я нерачителен к жизни, а, может, и ни в чем не виновен, а век иссяк сам собой. Великий срок, горделивая цифра словно б размахнула пределы моей жизни до исторического масштаба. Может, я обошелся б своим мелким, но меня не спросили, даруя честь жить на переломе тысячелетий, когда прошлое и будущее алчно устремляются к единому мигу. Поневоле я стал причастен векам. Сколько ж необходимо душевных сил, чтоб ощутить величие переломного мига. Да и вообще, чтобы выдержать напор, схлестнувшегося в противотоке времени. Ты, козявка, очутился на гребне окаменевшей волны, откуда видать отдаленное. Но что поделать, коль твой взгляд, как оказалось, незорок?

Схлестнувшиеся волны замерли на единый запечатленный миг, разбрызгались окаменевшими каплями. Мне чудится, что я замурован в одной из них – осколочке великой даты. Все мое детство полнилось призраками величия, но обманными, - что поделать, я был дитя своей эпохи. Должно быть, это и отвратило от величия истинного. Да и скудное проживание жизнь снабдило меня множеством мелких привычек и бытовых обрядов, выткало клейкую вязь, где я запутался, словно муха в паутине. А тот избыток душевных потребностей, который все ж алчет величия, надежно притаился от разума, чтобы не сделать судьбу невыносимой. Может, я и надеялся, что миллениум явит себя грозно и величаво, в образах греческой трагедии. Возможно, в духе моего детства явится чем-то вроде воинского праздника, с ликующими толпами и бравурным грохотом оркестра. Публичным уж наверняка. Но какое там, мой запечатленный миг, сгусток времени, набухшую капельку, что повисла на склоне вздыбившегося века, я могу описать лишь негромкими красками, хотя она многозначительна. Выходит, разве что, комедия. И то хорошо, что не водевиль, не фарс.

Быть затерянным в щели меж мельчайшими частицами времени для  меня худшая казнь или нечаянная радость. За грехи ль мне это или, наоборот, подарок? Время, мой исконный и яростный враг, вдруг иссякло само собой, мне даровав нежданную передышку. Всегда я был с ним не в ладу, даже и сердце билось не в такт секундной стрелке часов. Но я уж едва ль не обучился жизни, почти усвоил ее язык, который мне дался с трудом; почти вообразил себя гражданином жизни, а не чужестранцем, но вдруг оказались тщетными освоенные навыки. Замурованный в капельку, где густы пространство и время, я лишен прежде усвоенного, и  волей-неволей начинаю жить сначала. Я считал себя отличным от других, но не сходны ль человеческие судьбы? Всех нас, замурованных в собственной капельке, плененных своим сокровенным, связуют наши блуждающие сны. Избавленный от навязчивый соглядатаев, уединенный, я теперь, возможно, причастен человечеству как никогда прежде.

Капельку, затерявшуюся меж временами, честней обозначить пространством без образов, этаким безобразным мирком, где во мраке лишь просверкивают сполохи разнообразных чувств. Так было б честней и точней, ибо мои воспоминания превратились в подобье воздушных токов, легчайших дуновений, потеряли прежнюю навязчивость. Я перестал жить памятью о событиях, и тревожное предвиденье бед или тревог меня больше не мучит. Лишь где-то в отдаленье перекликаются тихими голосами родные души, которые подарили мне существование, мало чем снабдив. Впрочем, всем, что сами имели. Но им не выпало обитать на сломе тысячелетий, хотя они больше, чем я, познали свирепость жизни. Они мне рассказали много сказок, а главную не поведали. Оттуда и жалость к ним, и обида. Да и сами они были растеряны пред бескрайностью бытия и смиряли осатаневшую жизнь бытовыми обрядами и своим недостаточным, как у всех, житейским опытом.

Много лет я влачился по жизни, не самым прилежным ее учеником. Но все-таки усвоил привычку к зрительному. Мой мирок в окаменевшей капле предстал предо мной не пустым пространством, а населенным небогатыми образами. Чему б их уподобить? Ну, представьте себе, немного унылый дол, не плоский вовсе, а слегка волнистый, чуть вздыбленный невысокими холмами, покрытыми колкой травой, словно плохо выбритые щеки. Горизонт условен, так как низ не выгнут, а вогнут, и все пространство помещено внутри шара, а не на его поверхности. Все пути тут оказались возвратны, а движенье вперед одновременно и путем вверх, к двум сомнительным светилам, будто намалеванным детски неумелой, однако решительной рукой. Солнце и Луна сияли в небе одновременно, скорей мерцали, - Солнце ярче, Луна сокровенней. Их соседство выражало межеумочное время суток - не ночь и не день, а словно б хмуроватое утро. Да и сезон был неявным – какое-то предосеннее время года. Небеса отнюдь не казались бездонными, подобье полупрозрачного купола.

Нет воздуха в моей долине, а я хлебал чуть золотистый и сладковатый на вкус эфир. Хвойный лесок обозначал правую окраину ландшафта. Он был невысоким, лишь две сосны выступили на шаг из строя. Их я сразу узнал, два дерева счастья. Обе велики, они тут становились истинной вертикалью, подпирали верхушками ложное небо. Помню, как в детстве они убаюкивали мой взгляд, плутавший в их чуть неспокойных кронах. То и было счастье, которое позже мне никак не давалось. Я сам его чурался, предпочитая суетливый восторг, который вспыхнет как шутиха и тотчас гаснет. Таков был пейзаж, не трагичный, а, скорей, пресноватый, средь которого я очутился; подобный высохшему речному ложу, где в песке поблескивают золотые крупинки. А, может, просто чешуйки слюды – метафора жизненных обретений: бесцельной мудрости, ни от чего меня не упасшего житейского опыта. Вот и все, что оставил по себе мой иссякший век. Собственно, протяжную паузу, одновременно и уютную и невыносимую, как опасное замирание стареющего сердца, - а я ведь всегда изнывал от пустот. Окаменевшую память, неспособную оплодотворить будущее. Нет исхода из долины, которая будто бусина рассыпавшегося ожерелья, закатилась в какую-то щель вне пространства и времени. Ее, последнюю капельку истекшего тысячелетия, мне придется пережить сверху до низу, вдоль и поперек, изжить так же как свое прежнее существование.

Здесь немота подходит к самым губам. Все значительно, однако нет признаков высшей реальности, притихли духи и бесы. Не чувствуется угроз, нет образов ужаса, но ничто не сулит надежду. Странная, довольно тягостная  небывальщина, разрыв мировой непреложности, звено, выпавшее из цепи событий на исходе тысячелетия, квантик времени, как-то затерявшийся при смене многозначительных чисел. Даже зрак того, кто всех превыше, не пробрезживает сквозь ложный небосвод. Все исполнено смыслом, однако, не явленным. Я мог бы вообразить, что это и вовсе дол смерти, ибо он выглядел как заслуженное мною посмертное обретенье. Но я эту мысль отбросил, - если это была и смерть, то не окончательная. Мой мирок не смердел, хотя и припахивал легким смертным запахом, источал тревожную сладость. Он был пуст, но не пустотой бездонной, а готовой исполниться мыслей и чувств. Я остро переживал паузу, но бесконечна лишь адская мука, а земная не превысит возможностей наших чувств, которые вовсе не столь велики, как нам кажется. Мне пришлось измыслить ни единственный мир, а их множество, но этот, завалившийся в щель меж двумя мгновениями, был убедительней прежних и более требователен. Он ожидал от меня усилий духа и мысли, задавал загадку, разрешенье которой насущно. Местность казалась знакомым незнакомцем. Не похожая ни на одну виденную мною прежде, она была сухим остатком прожитой мною жизни, запечатленным не вехами памяти, а значками и закорючками вымышленного пейзажа, ритмами пространства, в сетях которого я очутился. Оно, скудная основа моего бытия, не провозглашало истины, однако, ее тихо нашептывало. Стоило, очень стоило прислушаться к его пророческому гулу.

Я оглядел пространство, которым пленен, с доступной мне высоты, стремясь найти хотя бы подобие архитектуры, пускай в руинах. Нет, ничего рукотворного, лишь клочок скудной степи, с лысеющей низкой травой. Бледная тень существования, кара за вину перед жизнью или, как я решил, испытание. И все же местность была красива некой лишенной симметрии красотой. По крайней мере, заманчива, ибо вовлекала в свое сокровенное бытие. Вымышленная мною, она, однако вовсе не была покорна ни моему разуму, ни чувству, как, впрочем, любой мой вымысел обретал собственное существование, иногда мне враждебное. Можно было б ожидать, что доставшийся мне мирок не целиком мое изобретение, хотя бы отчасти где-то вычитан или подсмотрен. Но нет, я испытывал к нему должное отвращение, что для меня свидетельство первичности. Сам аромат моей мысли, приправленной чувством, мне и мерзок, и для меня притягателен.

Я не всегда оказывался одинок в вымышленных мной мирках. Их, случалось, населяли человекоподобные существа, схожие со мной, и все ж отдельные. Не скажу, что личности в полной мере, ибо с нехваткой свойств; не способные вместить весь объем жизни. Слегка гротескные, так как выпячивали какое-либо единственное качество моей натуры, скрадывая остальное, подобно отражению в кривом зеркале. Знакомые незнакомцы, как и вымышленные мною пространства. Их тут обнаружилось четверо, чем-то сходных, но все ж отличных друг от друга. Немного отличен, наверняка, был также их путь, который привел их в зачарованную долину. Должно быть, они теряли друг друга на жизненных развилках, но вот все вместе обрели единое пространство, единую на всех тайну. Я был среди них пятым. Все вместе, как обращенная вспять растопыренная пятерня, способная, сжавшись, ухватить важнейшее обретенье. Пять путей сбежались к запястью, где билась голубая жилка. Я оказался среди них равным, разве что, чуть отдельным, как на руке большой палец. Чтобы разглядеть поближе спутников моего одиночества, я спустился с высот, где витал, на вогнутую твердь, вдоволь нахлебавшийся сладковатого эфира, который тут заменял воздух.

Мы теперь делили меж собой одиночество, которое отчего то не убывало, но и не множилось. Все пятеро не торопились заговорить друг с другом. К чему торопиться, коль пред ними простерлась неговорливая вечность? Пока что они, пятеро, переглядывались с интересом и некоторой опаской. Между ними протягивались связующие линии, подобные белесым волокнам. Образы пятерых казались перекличкой зеркал, создавшей иллюзию полноты. Они ожидали друг от друга нечто, - если не откровений, то откровенности. Наверняка желали сверить путь, который привел каждого туда же, куда остальных – в просторное для мысли слегка печальное пространство, которое метафора жизни или смерти. Иль, может быть, того и другого разом. Оно задавало загадку всем пятерым, и все пятеро надеялись, что ответ будет не слишком банальным или наоборот невыносимо жутким. Вдруг да истина окажется губительной, - разрушит все заветы их прежнего существования, обнаружив, что до сих пор они обретались во лжи.

Всем пятерым их жизнь подчас виделась мороком, бесцельной и чужеродной обманкой. Да и себя иногда ощущали неким искусственным существом. Они теперь разбрелись по долине, недоверчиво ощупывая каждое дерево на ее границе, оглаживая ее сухой подшерсток. Не знаю, что решили четверо, но я считал пленившую нас долину, если и обманом, то достовернейшим из всех, с которыми мне довелось спознаться. Ничего в ней не оказалось достопримечательного, но то был отстой моей хлопотливой жизни. А ведь мы полагали, что она должна мужать и крепчать с годами, а не так вот тихо склониться к упадку. Впрочем, долина, изоморф прежнего существования, сохранила все его свойства, запечатленные, скорей, зашифрованные особыми значками. Возможно, это был чистый рельеф – поверхность без глубины. Может быть, тех четверых, как и меня, озадачило, что все их яркие мечтанья, героические намерения наконец разрешились столь скудным долом, где в вышине мерцают два светила, не споря одно с другим. Не день, не ночь, а свободное от времени пространство, которому имя – вечность. А возможно, сочли справедливой судьбой. Не думаю, чтоб они проклинали жизнь, которая, поманив соблазнами, обернулась таким запустением. Скорей, себя самих, свою легковерность, притом, что детскую доверчивость они изжили еще в раннем возрасте, - разуверились в сказках, но верили в миф о миллениуме, который, грянув, дарует совершенную жизнь. Также могли винить нахальную, - лучше не скажешь, - заносчивость своей мысли, не умевшей прислушаться  ни к пророческому гулу времени, ни к чужому существованию.  Все пятеро заслужили то, что заслужили.

Тут бы надо описать облик своих товарищей по вечности, но вряд ли отыщу в себе вдохновение. У всех четверых привычные, уже надоевшие черты. Облик, конечно, почти повторял мой собственный, преувеличив одно из качеств. Одеты пятеро были неярко, столь непримечательно, что могли бы видеться и вовсе нагими. Сперва раскатившиеся по долине, они собрались в самой середке, возможно, по причине покатости ее донца. У тех, кто щупал деревья, руки были замараны древесной пылью. Теперь сидели в кружок, оставаясь мнительны и тревожны, однако готовые завести беседу. Все забава, чтобы скоротать вечность. Да и молчание становилось почти неприличным, если возможны приличия в том беззаконном мирке. Но никто не решался заговорить первым, обозначить себя чем-то личным, из пяти пальцев сделаться едва ль не указующим перстом. А, может быть, необычность пространства все ж располагала к словам значительным и торжественным, которые не находились. Возможно, поэтому первые прозвучали не слишком веско.

- Неуютное место, господа. Кажется, тут мы свободны от постылой суеты и  надоевшего людского пригляда, но почему столь тревожно? Словно душат эти нависшие небеса, - произнес один из пятерых. Голос был глуховатым, впрочем, как потом оказалось, и у остальных также. Золотистый эфир смягчал звуки, разбегаясь в пространстве чуть заметными струйками.
- Верно, - кивнул другой, - сколько уж раз нам довелось насладиться шикарными видами, а здешний мирок так скуден. Столь, значит, невелика наша потребность в красоте. Где они, альпийские взгорья, хрустальные водопады, вся роскошь природы, в какие завалились застрехи памяти? Отчего здесь ни  лето, ни зима, ни ночь, ни день, а туманное утро? Светила лишь мерцают, и оба ненатуральны,  будто изображенные неумелым и бездарным художником.
- Пускай все тут метафора мысли и чувства, - согласился третий, - но где значки упоения; что свидетельствует о пережитом неоднократно восторге; чем обозначено буйство чувств, которое мы испытали в юности? Да и мысль наша, не поверю, что столь неказиста. Случалось ведь, она играла, бурлила, высекала искры, притираясь к шероховатостям жизни.
- Действительно, - произнес еще один, - прежний восторг покрылся золой. Вы спросили, где значки его? Так ведь навряд узнаешь перегоревшее чувство. Может, вот он, тот самый бывший восторг, теперь изображен неказистой подпалиной. Не стоит горевать о прошлом. Здесь нет ни восторга, ни яркого чувства, зато все исконно наше, нам истинно ценное. Не зараженное чужими грезами. Я прилежно осмотрел долину, вникал, как мог, в ее ритмы, прислушивался к тайным голосам. Все, что тут есть, не настойчиво, но определенно отозвалось моей сущности. Эта местность ни что иное, как вечный материк нашего с вами естества. Вы сказали неказиста. А по мне уютна, как едва ль не материнская утроба. Тут, глядите, можно различить метафоры уюта, сходство с изначальным для нас пространством. Наше бытие, не освоенье ль дарованного изначала? Мы вернулись туда, откуда мы родом. Это, наверно, лучший мне подарок на юбилей истории. Пустота и скудость, готовая исполниться моей мыслью и моим чувством. Конечно, нашим с вами, мои друзья, - деликатно поправился он.

Я, первый или последний из пятерых, промолчал, упустив свою реплику. Про себя отметил слаженность этого многоголосья. Каждый голос в отдельности звучал бы вяло и сухо, но они множились обертонами, обращались в единое объемное звучание. Ему откликалось пространство, обнаружив нежность. Едва поскрипывал хвойный лесок,  даже птичьи голоса послышались в отдаленье. И словно б улыбнулись в небесах сосуществовавшие светила. Я поверил, что неподвижное тут время все ж могло податься усилиям пятерых, устремившись куда-либо. Впрочем, вся долина пребывала на зыбкой грани бытия и несуществования.

- Все знакомо, - приговаривал один из них, озирая долину. – Скудость – да, однако не запустение. Низки небеса, недра наверняка не бездонны, однако, во всем тайный смысл. Вон мелкая былинка, она ведь некое событие нашего с вами прошлого, возможно, вина или засохшая рана.
- Может быть, все тут наша вина перед жизнью, разнообразные следы нашей нерачительности, - предположил другой. – Разве она была скаредной? Даже бывала к нам щедра, а мы, расточители, сберегли только малость. Остальное выскользнуло из наших неловких пальцев. Что удалось – перед вами, и не более. Мы б должны славить деликатность бытия, освободившего нас от своего, пожалуй, слишком настырного присутствия.
- Не дары, одни посулы, - отозвался третий. – Лишь призраки будущего, которое не наступило. Мощь времени, устремленного к совершенной дате, разрешилась этой вот окаменевшей каплей, округлым мирком, бусинкой, закатившейся в одну из щелей мироздания. Наш угрюмый дол скорей символ обманутых надежд. Мы, неповзрослевшие дети, изначально оправданы. Наоборот, вправе судить обманувшие нас эпохи. Сейчас вот, прямо здесь устроим судилище и тем скоротаем вечность.
- Экая гордыня, - заговорил четвертый. – У вас и впрямь детская обида на жизнь. Признайтесь, - обратился он к предыдущему, - что вы полагали себя любимейшим ее дитятей. Ну, пусть не любимчиком, но особо взысканным. Скорее простили б ей зверство, чем равнодушие. Ожидали кары, а вышла скудость. Думали, что небеса над вами всегда будут разверсты, а теперь вы, как и все мы, пленены жесткой капелькой вечности, неуступчивой, хотя, возможно, благодатной. Мы, скажу я вам, не судьи эпохам, да и нас, похоже, никто судить не будет.
- Меня ль обвинить в гордыне? – возмутился прежний. – Меня, кто отказался от всех приманок жизни, довольствуясь лишь необходимым? Что ж до прельстительных мелочей, нет, я их не упустил, я отринул.
- Не в надежде ль на большую награду? – заметил его собеседник. – Мы ж с вами как дети – всегда ожидаем шлепка или поощрения. Так и существуем в тревожном промежутке меж карой и воздаянием. А если ни того, ни другого? Ни карающей длани, ни щедрой руки дающего. И у тебя самого ни вины, ни заслуги. Мы всегда ожидаем даров, а сами щедры ль на подарки? Да и карать не намерены, - в том не милосердье, а, скорей, равнодушие.

Прежний собрался ответить, но звериный рык, протяжный и дерзкий, вдруг разнесся по долине.

- Тут водятся звери, - опасливо произнес пятый.
- Наверняка, - усмехнулся другой. – Я сразу решил, что долина опасна. Похоже, мы угодили в ловушку, откуда не выбраться.
- Наши страсти совсем не так уж омертвели, - предположил один из пятерых. - Мы ждали, что их метафорические образы будут схожи с былинками, рыжими подпалинами. А почему б какой-то из них не обернуться могучим неведомым зверем, алчущим нашей крови? Мы пока еще не чистая мысль, а приправленная страстями, которые, возможно, и нам самим опасны.

Близ ложного горизонта теперь клубилось легчайшее марево. Там словно б даже мерцали полупрозрачные образы неких существ или сущностей.

- Однако наш дол населен куда больше, чем нам сперва показалось, - заметил один из пятерых.
- Тут живут наши сны, - предположил другой, - бывшее, будущее и несбывшееся разом. Сновиденье свободно, - что ни твори, не будет расплаты. Может быть, здесь мы вольны, как никогда. Тут все возможно, однако не достоверно. Не глоток ли свободы этот затерянный мир, состоящий из мнимостей?
- Вряд ли, - усомнился один из пятерых. – Именно здесь и сейчас мы облечены высшей ответственностью за мирозданье, пусть это прозвучит безвкусно и пафосно. Мыслью и чувством способны изжить или, скажем, зализать ту щель, куда, возможно, закатилась истина. Может, потому и оборвался век, что она где-то потерялась, такая мелкая, никому не нужная, жалкая. Что, если тут, в зачарованной долине, она теперь тихо увядает каким-нибудь мелким цветком? Вон здесь их сколько. Не думаю, чтобы время было слитно, наоборот - источено мелкими прорехами; вижу его рассохшимся, в щелях, куда может завалиться по общему нерадению наиважнейшее для всего. Я мнимое чую по запаху, жасминному дуновению смерти, а здесь не пахнет мертвечиной. И все располагает не к умствованию, а к деяньям духа.
- Много ль мы знаем о смерти, когда и о жизни почти ничего? – задумчиво произнес другой. – Я всегда ожидал, что истина мне явится в столь ярком облике, что не сможет остаться неузнанной, а вы говорите, что она сокровенна, как блеклый цветок, затерявшийся среди многих. Кстати, не знаете ль, что за цветы, которыми поросла долина? Я, городской житель, не силен в ботанике.
- И я, - признался другой, - но скорей всего иммортели.  Вряд ли незабудки, это было б слишком сентиментально.
- Одарит ли смерть буйным явлением истины или окажется милосердной, пусть и неприветливой, как наша долина? – произнес один из пятерых, обратив свой вопрос в никуда. 

Так четверо иль пятеро несовершенных существований перебрасывались моими же мыслями, причем, довольно бессвязно. Кажется, откликаясь тайным токам своего естества больше, чем мнимому собеседнику. Тем временем мутные образы близь небосклона вызревали, делались гуще и определенней. Долина все ж оказалась способной к переменам иль, скажем, проявлению ранее скрытых свойств. Тут время не вовсе замерло, существовало, однако не отчужденное, которое мне искони враг, а интимное, время сокровенных перемен. Не бегущее, как вольный поток, а возвратное, - круговорот памяти у изначальных вех.

Все пятеро устремили взгляд к горизонту, пытаясь средь копившихся там призрачных образов, отыскать знакомые, хранящие пусть робкое сходство с теми прежде живыми людьми, кого они лишились на развилках бытия, и теперь затерянных, будто истина.

- Тут все напитано женским, - сделал открытие один из них. – Глядите, там вверху, меж двумя светилами, кажется, маячит нежнейший из женских образов. От него исходит чуть торжественный благодатный дух. Мы уже не почувствуем себя одинокими в этой окаменевшей капле.
- Тут все напитано женским, - согласился другой. - Вон там, - он указал пальцем куда-то поверх невысоких елей, - я вижу тучку действительно сходную с раскинувшей руки женщиной, нашей милосердной матушкой, что сопутствует нам с младенчества и до смертного мига. А дальше – кто знает?
- Я понял о ком вы, - кивнул один из пятерых. – Она и страх, и надежда, и тайна. Не будь ее рядом, я б уж давно подавился пресным ломтем существования.
    Всем пятерым удалось разглядеть облачный женский контур в ложных небесах. Одним он казался хмурым, для других – светел. Он, эта легкая тень, павшая с высочайших небес на мутный купол здешних, небеспредельных, был горек, но и сулил надежду. Чудился отблеском великой любви, лелеявшей эту затерянную средь времен и пространств крупинку надежды и скорби.
- Здешний обман довольно небрежен, - вновь заговорил предыдущий. – Этакий вовсе не коварный обманный обман, тотчас себя разоблачивший. Не полноценная жизнь, а будто набросок,  сделанный бездарным художником. Чего стоит, хотя б эта пара дурацких, недостоверных светил и низкорослый лес, шелестящий бумажными листьями. Кажется, всего-то легкий морок, который нетрудно отвеять.
- Как тут безветренно, - сказал другой, словно б ему отвечая. – Не шелохнется ни ветвь, ни былинка. Дух не желает веять в нашей долине. Мы замурованы внутри своего естества, с его обманом и правдой. Хитрейший обман как раз тот, что кажется всего бесхитростней. Попробуй-ка, вырвись из его тенет. Наше каменное мгновенье так и останется запечатленным навек, коль мы не сумеем благочестиво воззвать к тому, кто всего превыше.

Он помолчал, затем произнес:

- Давайте ж, склонив колена на этой сухой и не щедрой почве, вознесем молитву к совсем другим небесам, где, верю, обитает проливший не одну слезу над тщетой наших надежд и обретенной скудостью.

Ему не ответил никто. Каждый глядел в недостоверные небеса, наблюдал тупые светила. Все пятеро привыкли молиться в одиночку и, возможно, разным богам. Про одного из пятерых я знаю, что он бережет молитву на последний отчаянный миг. А пока он ее лишь подчас обминал губами.

- Хватит нам клянчить подарки, будто капризным детям, - ответил ему другой. – Вот лучший нам дар, - и он развел руки во всю ширь, будто обнимая долину, - хотя бы потому, что нами заслуженный. А небо, то, что превыше обманных небес, наверняка сбережет любое некорыстное усилье наших мысли и  чувства. Давайте-ка одарим друг друга, пусть мы и не щедры на подарки.
- Чем же? - спросил один из пятерых. – Хотя мы не щедры, однако, не накопители. Могу преподнести только пучок иммортелей.
- Лучше незабудок, - сказал прежний. – Пусть каждый расскажет историю. Обозначит свой путь, приведший в долину. Истории будут схожи, но перекличка зеркал помогла решить ни одну загадку. Так мы изживем последнюю капельку века, а нет, скоротаем вечность.

Остальные согласно кивнули.

- Кто первый? – спросил тот из них, кто сидел чуть поодаль.

Никто не решался начать.

- Тогда метнем жребий, - предложил любитель пытать судьбу. Он сорвал сухие травинки и зажал их пальцами.

Вдруг заговорил тот, от кого меньше других ожидали...


(Дальше следует повесть «Свалка)







____________________

Александр Давыдов - аттестует свой жизненный путь следующим образом: родился в 1953 г. в Москве. В свое время окончил журфак МГУ. Потом писал, переводил, создавал и возглавлял издательства, но не был чужд и другим удовольствиям. Однако большую и лучшую часть жизни провел на диване, читая книги, слушая музыку и предаваясь всяческим размышленьям.




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
18
Опубликовано 15 апр 2018

© 2012-2018 Гвидеон | Издательский проект "Русский Гулливер" Правовая информация


ВХОД НА САЙТ